Неточные совпадения
Она чувствовала, что то положение в
свете, которым она пользовалась и которое утром казалось ей столь ничтожным, что это положение дорого ей, что она не будет в силах променять его на позорное положение женщины, бросившей мужа и сына и соединившейся с любовником; что, сколько бы она ни старалась, она не будет
сильнее самой себя.
Слишком
сильные чувства не отражались в чертах лица его, но в глазах был виден ум; опытностию и познанием
света была проникнута речь его, и гостю было приятно его слушать; приветливая и говорливая хозяйка славилась хлебосольством; навстречу выходили две миловидные дочки, обе белокурые и свежие, как розы; выбегал сын, разбитной мальчишка, и целовался со всеми, мало обращая внимания на то, рад ли или не рад был этому гость.
Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Уж расходились хороводы;
Уж за рекой, дымясь, пылал
Огонь рыбачий. В поле чистом,
Луны при
свете серебристом
В свои мечты погружена,
Татьяна долго шла одна.
Шла, шла. И вдруг перед собою
С холма господский видит дом,
Селенье, рощу под холмом
И сад над светлою рекою.
Она глядит — и сердце в ней
Забилось чаще и
сильней.
Только в эту минуту я понял, отчего происходил тот
сильный тяжелый запах, который, смешиваясь с запахом ладана, наполнял комнату; и мысль, что то лицо, которое за несколько дней было исполнено красоты и нежности, лицо той, которую я любил больше всего на
свете, могло возбуждать ужас, как будто в первый раз открыла мне горькую истину и наполнила душу отчаянием.
«Соседка, слышала ль ты добрую молву?»
Вбежавши, Крысе Мышь сказала: —
«Ведь кошка, говорят, попалась в когти льву?
Вот отдохнуть и нам пора настала!» —
«Не радуйся, мой
свет»,
Ей Крыса говорит в ответ:
«И не надейся попустому!
Коль до когтей у них дойдёт,
То, верно, льву не быть живому:
Сильнее кошки зверя нет...
Если нужно было постращать дворника, управляющего домом, даже самого хозяина, он стращал всегда барином: «Вот постой, я скажу барину, — говорил он с угрозой, — будет ужо тебе!»
Сильнее авторитета он и не подозревал на
свете.
Тарантьев смотрел на все угрюмо, с полупрезрением, с явным недоброжелательством ко всему окружающему, готовый бранить все и всех на
свете, как будто какой-нибудь обиженный несправедливостью или непризнанный в каком-то достоинстве, наконец как гонимый судьбою
сильный характер, который недобровольно, неуныло покоряется ей.
Он был довольно краток, но обстоятелен. Излагались лишь главнейшие причины, почему привлечен такой-то, почему его должно было предать суду, и так далее. Тем не менее он произвел на меня
сильное впечатление. Секретарь прочел четко, звучно, отчетливо. Вся эта трагедия как бы вновь появилась пред всеми выпукло, концентрично, освещенная роковым, неумолимым
светом. Помню, как сейчас же по прочтении председатель громко и внушительно спросил Митю...
«Папа, спрашивает, папа, ведь богатые всех
сильнее на
свете?» — «Да, говорю, Илюша, нет на
свете сильнее богатого».
Следующие два дня были дождливые, в особенности последний. Лежа на кане, я нежился под одеялом. Вечером перед сном тазы последний раз вынули жар из печей и положили его посредине фанзы в котел с золой. Ночью я проснулся от
сильного шума. На дворе неистовствовала буря, дождь хлестал по окнам. Я совершенно забыл, где мы находимся; мне казалось, что я сплю в лесу, около костра, под открытым небом. Сквозь темноту я чуть-чуть увидел
свет потухающих углей и испугался.
— Этого я один не умею сказать; это умеет рассказывать только моя невеста; я здесь один, без нее, могу сказать только: она заботится об этом, а она очень
сильная, она
сильнее всех на
свете.
Быть может, когда-нибудь другой художник, после смерти страдальца, стряхнет пыль с этих листов и с благочестием издаст этот архитектурный мартиролог, за которым прошла и изныла
сильная жизнь, мгновенно освещенная ярким
светом и затертая, раздавленная потом, попавшись между царем-фельдфебелем, крепостными сенаторами и министрами-писцами.
Два года с половиной я прожил с великим художником и видел, как под бременем гонений и несчастий разлагался этот
сильный человек, павший жертвою приказно-казарменного самовластия, тупо меряющего все на
свете рекрутской меркой и канцелярской линейкой.
Отсутствие
света, духота комнат давили
сильнее и
сильнее.
Звуки стали
сильнее и гуще, тонкий розовый
свет становился ярче, и что-то белое, как будто облако, веяло посреди хаты; и чудится пану Даниле, что облако то не облако, что то стоит женщина; только из чего она: из воздуха, что ли, выткана?
— Катерина! меня не казнь страшит, но муки на том
свете… Ты невинна, Катерина, душа твоя будет летать в рае около бога; а душа богоотступного отца твоего будет гореть в огне вечном, и никогда не угаснет тот огонь: все
сильнее и
сильнее будет он разгораться: ни капли росы никто не уронит, ни ветер не пахнет…
Сильный мороз, все в снегу, сад освещен лунным
светом и создается сказочная атмосфера.
Одной ночью разразилась
сильная гроза. Еще с вечера надвинулись со всех сторон тучи, которые зловеще толклись на месте, кружились и сверкали молниями. Когда стемнело, молнии, не переставая, следовали одна за другой, освещая, как днем, и дома, и побледневшую зелень сада, и «старую фигуру». Обманутые этим
светом воробьи проснулись и своим недоумелым чириканьем усиливали нависшую в воздухе тревогу, а стены нашего дома то и дело вздрагивали от раскатов, причем оконные стекла после ударов тихо и жалобно звенели…
С Бродским мы никогда уже не встречались. Жизнь развела нас далеко, и теперь, когда передо мной так ярко встал его милый образ, когда так хотелось бы опять пожать его
сильную добрую руку, его давно уже нет на
свете… Жизнь полна встреч и разлук, и как часто приходится поздно жалеть о невозможности сделать то, о чем как-то забывалось в свое время…
Мистика всегда предшествует эпохе
сильного религиозного
света, но сама эта мистика не есть еще
свет, слишком часто она темна и хаотична.
Мистика, как всегда, была лишь переходным состоянием; она предшествовала эпохе
сильного религиозного
света, которого в самой мистике еще не было.
Едва только черкнет заря, несмотря на довольно еще
сильную темноту, куропатки поднимаются с ночлега, на котором иногда совсем заносит их снегом, и прямо летят на знакомые гумна; если на одном из них уже молотят, — что обыкновенно начинают делать задолго до зари, при
свете пылающей соломы, — куропатки пролетят мимо на другое гумно.
Теперь даже солнечный день он отличал от ночной темноты лишь потому, что действие яркого
света, проникавшего к мозгу недоступными сознанию путями, только
сильнее раздражало его мучительные порывы.
О! дар небес благословенный,
Источник всех великих дел;
О вольность, вольность, дар бесценный!
Позволь, чтоб раб тебя воспел.
Исполни сердце твоим жаром,
В нем
сильных мышц твоих ударом
Во
свет рабства тьму претвори,
Да Брут и Телль еще проснутся,
Седяй во власти, да смятутся
От гласа твоего цари.
А тут, всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно; тут приговор, и в том, что наверно не избегнешь, вся ужасная-то мука и сидит, и
сильнее этой муки нет на
свете.
Гуляка Терешка побаивался сердитой жены-тулянки и только почесывал затылок. К Лукерье несколько раз на перепутье завертывала Домнушка и еще
сильнее расстроила бабенку своими наговорами, соболезнованием и причитаньем, хотя в то же время ругала, на чем
свет стоит, сбесившегося свекра Тита.
Старик Райнер все слушал молча, положив на руки свою серебристую голову. Кончилась огненная, живая речь, приправленная всеми едкими остротами красивого и горячего ума. Рассказчик сел в
сильном волнении и опустил голову. Старый Райнер все не сводил с него глаз, и оба они долго молчали. Из-за гор показался серый утренний
свет и стал наполнять незатейливый кабинет Райнера, а собеседники всё сидели молча и далеко носились своими думами. Наконец Райнер приподнялся, вздохнул и сказал ломаным русским языком...
В такие минуты душа не может не искать себе сочувствия, и он еще
сильнее вспомнил о той, которую всегда любил больше всего на
свете.
Стоя рядом с ним, мать видела глаза, освещенные теплым и ясным
светом. Положив руки на спинку стула, а на них голову свою, он смотрел куда-то далеко, и все тело его, худое и тонкое, но
сильное, казалось, стремится вперед, точно стебель растения к
свету солнца.
Усталость кружила ей голову, а на душе было странно спокойно и все в глазах освещалось мягким и ласковым
светом, тихо и ровно наполнявшим грудь. Она уже знала это спокойствие, оно являлось к ней всегда после больших волнений и — раньше — немного тревожило ее, но теперь только расширяло душу, укрепляя ее большим и
сильным чувством. Она погасила лампу, легла в холодную постель, съежилась под одеялом и быстро уснула крепким сном…
С проникновенной и веселой ясностью он сразу увидел и бледную от зноя голубизну неба, и золотой
свет солнца, дрожавший в воздухе, и теплую зелень дальнего поля, — точно он не замечал их раньше, — и вдруг почувствовал себя молодым,
сильным, ловким, гордым от сознания, что и он принадлежит к этой стройной, неподвижной могучей массе людей, таинственно скованных одной незримой волей…
В ноябре, когда наступили темные, безлунные ночи, сердце ее до того переполнилось гнетущей тоской, что она не могла уже сдержать себя. Она вышла однажды на улицу и пошла по направлению к мельничной плотинке. Речка бурлила и пенилась; шел
сильный дождь; сквозь осыпанные мукой стекла окон брезжил тусклый
свет; колесо стучало, но помольцы скрылись. Было пустынно, мрачно, безрассветно. Она дошла до середины мостков, переброшенных через плотину, и бросилась головой вперед на понырный мост.
По этому случаю разная, конечно, идет тут болтовня, хотя, разумеется, с ее стороны ничего нельзя предположить серьезного: она слишком для этого молода и слишком большого
света; но как бы то ни было,
сильное имеет на него влияние, так что через нее всего удобнее на него действовать, — а она довольно доступна для этого: помотать тоже любит, должишки делает; и если за эту струнку взяться, так многое можно разыграть.
— Сжальтесь надо мной! — заговорила она, — не покидайте меня; что я теперь без вас буду делать? я не вынесу разлуки. Я умру! Подумайте: женщины любят иначе, нежели мужчины: нежнее,
сильнее. Для них любовь — все, особенно для меня: другие кокетничают, любят
свет, шум, суету; я не привыкла к этому, у меня другой характер. Я люблю тишину, уединение, книги, музыку, но вас более всего на
свете…
Он приосанился, заговорил о своей карьере, об опере, о великом теноре Гарсиа — и приехал в Ганау молодцом. Как подумаешь: нет ничего на
свете сильнее… и бессильнее слова!
Но громадная сила — напряженная воля, а
сильнее ее на
свете только лишь случай. Как-то вечером, в часы отдыха, юнкера сбились кучкой, человек в десять, между двумя соседними постелями. Левис-оф-Менар рассказывал наизусть содержание какого-то переводного французского романа не то Габорио, не то Понсон дю Террайля. Вяло, без особого внимания подошел туда Александров и стал лениво прислушиваться.
Стемнело. На самом верху мачты вспыхнул одинокий желтый электрический
свет, и тотчас же на всем пароходе зажглись лампочки. Стеклянная будка над салоном первого класса и курительная комната тепло и уютно засияли огнями. На палубе сразу точно сделалось прохладнее.
Сильный ветер дул с той стороны, где сидела Елена, мелкие соленые брызги изредка долетали до ее лица и прикасались к губам, но вставать ей не хотелось.
Я, как языческий бог или как молодое,
сильное животное, наслаждался
светом, теплом, сознательной радостью жизни и спокойной, здоровой, чувственной любовью.
Через час он позвонил; а на другой день, чем
свет, по плотине возле мельницы простучала дорожная коляска, и четверка
сильных лошадей дружно подымала ее в гору; мельники, вышедшие посмотреть, спрашивали: «Куда это наш барин?» — «Да, говорят, в Питер», — отвечал один из них.
«Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и
сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к свободе, к
свету!
Вдруг над самой головой его с страшным, оглушительным треском разломалось небо; он нагнулся и притаил дыхание, ожидая, когда на его затылок и спину посыпятся обломки. Глаза его нечаянно открылись, и он увидел, как на его пальцах, мокрых рукавах струйках, бежавших с рогожи, на тюке и внизу на земле вспыхнул и раз пять мигнул ослепительно-едкий
свет. Раздался новый удар, такой же
сильный и ужасный. Небо уже не гремело, не грохотало и издавало сухие, трескучие, похожие на треск сухого дерева, звуки.
А, я-то зачем остался жить на
свете да мучиться!» Этим восклицанием заканчивается пьеса, и нам кажется, что ничего нельзя было придумать
сильнее и правдивее такого окончания.
— Я — не один… нас много таких, загнанных судьбой, разбитых и больных людей… Мы — несчастнее вас, потому что слабее и телом и духом, но мы
сильнее вас, ибо вооружены знанием… которое нам некуда приложить… Мы все с радостью готовы прийти к вам и отдать вам себя, помочь вам жить… больше нам нечего делать! Без вас мы — без почвы, вы без нас — без
света! Товарищи! Мы судьбой самою созданы для того, чтоб дополнять друг друга!
И если бы можно было издеваться над самим собою в тысячу раз
сильнее и заставить хохотать весь
свет, то я бы это сделал!
Думаю: он все-таки
сильный человек, мужчина,
света много видел и перенесть может, пусть как знает, так ей докладывает, а я не пойду, пока она вскрикнет и упадет, а тогда я и вбежу, и водой ее сбрызну, и платье отпущу.
Чем
сильнее я разводил сам в себе пары своего бешенства, тем ярче разгорался во мне
свет сознания, при котором я не мог не видеть всего того, что я делал.
Долго скрывали от меня истину; наконец, когда и последний защитник мой занемог
сильной горячкою и почувствовал приближение смерти, то объявил мне, что мужа моего нет уже на
свете.
Я попросил у нее прощения за жестокий урок и отдал ей, к великому ее удивлению, все восемьдесят. Она робко замерсикала и вышла… Я поглядел ей вслед и подумал: легко на этом
свете быть
сильным!
— О да! о да! мне кажется, что этого не будет; вы это верно угадали, — подхватила с полной достоинства улыбкой Ида. — А ведь смотрите: я даже не красавица, Истомин, и что из вас я сделала?.. Смешно подумать, право, что я, я, Ида Норк, теперь для вас, должно быть, первая красавица на
свете? что я
сильней всех этих умниц и красавиц, которые сделали вас таким, как вы теперь… обезоруженным, несчастным человеком, рабом своих страстей.
И беспокойство на этот раз уже не было безличное; а ему представлялись именно те самые черные, блестящие глаза, тот же грудной голос, говорящий «голомя̀», тот же запах чего-то свежего и
сильного, и та же высокая грудь, поднимающая занавеску, и всё это в той же ореховой и кленовой чаще, облитой ярким
светом.